Казанская битва
Через неделю после отлучения Толстого, 4 марта 1901 года, на
площади около Казанского собора толпятся люди. Здесь не только
студенты, но и столичные знаменитости, например два молодых писателя-
социалиста. Они — полная противоположность друг другу. Один —
молодой человек из хорошей семьи, сын пермского губернатора Петр
Струве, второй — юноша из низов, Алексей Пешков, подписывающий свои
произведения псевдонимом Максим Горький. Струве профессионально
занимается политикой в стране, где нет политики. Это он писал анонимное
«Открытое письмо Николаю II» шесть лет назад. А за год до этого он с
единомышленниками, среди которых Владимир Ульянов, создал первую в
стране социалистическую газету «Искра». Горький еще не читал «Искру»,
еще не знаком ни со Струве, ни с другими ее основателями. Зато он уже
написал несколько рассказов, принесших ему огромную популярность
среди молодежи. Но пока не переехал в столицу — живет в Нижнем
Новгороде. Струве 31 год, Горькому — 32, он ровесник царя Николая II.
Митинг у Казанского собора — это, наверное, первая массовая
политическая манифестация в истории России. Отличие от всех
предыдущих студенческих волнений принципиальное: это не студенты
борются за свои права, а представители самых разных сословий выходят,
чтобы заступиться за студентов. Собравшиеся требуют отменить
«временные правила», позволяющие любого политически активного
студента отчислить и призвать в армию.
«Мы на площади; шумно оживленная, нервно возбужденная толпа — и
ни одного полицейского, — вспоминал позже студент математического
факультета Разумник Иванов, которому в этот момент 22 года. — Полиция,
пешая и конная, вместе с отрядами казаков, до поры до времени запрятана
во дворах прилегающих с площади домов. Ждем сигнала. Ударила
полуденная пушка — и началось… В середине площади, в густой толпе
молодежи, развернулся красный флаг — и в ту же минуту распахнулись
ворота домов на Казанской улице и Екатерининском канале, отряды казаков
врезались в толпу, работая наотмашь нагайками. Вопли боли и ярости,
кровь, стоны раненых; крики негодования зрителей, которых пешая и
конная полиция, разгоняя, избивала на тротуарах».
В избиваемой толпе не только молодежь, но и столичная элита.
Горький вспоминает, что многие офицеры отказываются подчиняться
градоначальнику Клейгельсу, который командует разгоном, некоторые даже
вступают в бой с казаками.
«Одного из этих офицеров я видел в момент, когда он прорвался сквозь
цепь жандармов. Он весь был облит кровью, а лицо у него было буквально
изувечено нагайками, — вспоминает Горький в письме другу Антону
Чехову. — Другой кричит: "Они не имеют права бить нас, мы публика!" Во
все время свалки офицерство вытаскивало женщин из-под лошадей,
вырывало арестованных из рук полиции и вообще держалось прекрасно».
Струве приходит в исступление, вспоминает подруга его жены,
участница митинга Ариадна Тыркова: «Это черт знает что такое! Как они
смели? Как они смеют меня — меня! — по ногам колотить нагайкой!» —
кричит он, завидев знакомых. Мы все были возбуждены, но, слушая его
нелепый, нескладный, несколько раз повторенный выкрик — меня!
Меня! — я чуть не рассмеялась».
Негодование Струве и других свидетелей понятно: в начале ХХ века
российские полицейские еще не бьют людей — даже арестованных, а
дворян тем более. Это запрещено законом: телесные наказания применимы
только к одному сословию, крестьянам, составляющим, впрочем, 80 %
населения.
Главным героем митинга у Казанского собора становится князь
Леонид Вяземский, бывший астраханский губернатор и член
Государственного совета. Когда начинается избиение, он подбегает к
столичному градоначальнику Клейгельсу и кричит на него, что это
превышение полномочий и нужно немедленно прекратить зверство. Тот не
реагирует.
Студент Иванов вспоминает, что митингующие разгромлены, избиты,
оттеснены к ступеням Казанского собора, куда они и вваливаются всей
толпой, поддерживая раненых; их складывают на мраморные скамьи около
гробницы Кутузова. «В соборе заканчивалось воскресное богослужение,
прерванное нашим появлением, шумом и криками, — вспоминает
Иванов. — Из алтаря появился командированный священником дьякон:
— Звери вы или люди? Врываетесь, безбожники, во храм, где идет
божественное служение, фуражек не снимаете, бесчинствуете…
Устыдитесь!
— Отец дьякон, не мы бесчинствуем, а полиция, — взгляните на
окровавленных и раненых; нас загнали в собор, мы не доброю волей сюда
вошли…»
После чего в собор входит полицейский полковник и заявляет, что у
митингующих есть полчаса на то, чтобы разойтись и тем доказать, что они
люди законопослушные. «Не для того мы шли на демонстрацию, чтобы
доказать свою гражданскую благонамеренность!» — вспоминает Иванов.
За полчаса из собора уводят раненых, а остальных (500–600 мужчин и
около сотни женщин) арестовывают.
Горький пишет Чехову, что, по официальным данным, убито четыре
человека, избито 62 мужчины и 34 женщины, полицейских, жандармов и
казаков ранено 54. «Я вовеки не забуду этой битвы! Дрались — дико,
зверски, как та, так и другая сторона. Женщин хватали за волосы и
хлестали нагайками, одной моей знакомой курсистке набили спину, как
подушку, досиня, другой проломили голову, еще одной выбили глаз. Но
хотя рыло и в крови, а еще неизвестно, чья взяла», — вспоминает писатель.
Струве арестован и сослан в Тверь, Горький избежал ареста. Князь
Вяземский отправлен в свое имение. Многие участники митинга попадают
в тюрьму, но, по воспоминаниям Ариадны Тырковой, столичная молодежь
не очень боится заключения: «Мы твердо знали, что в русских тюрьмах не
пытают. Никто и мысли не допускал, что в наш просвещенный век в
Петербурге заключенных могут подвергать средневековым мучениям. В
тюрьму вошли без страха. Ну, подрались немного с казаками на площади,
показали правительству, что умеем протестовать против насилия. Посидим
в кутузке, велика беда»[6].
Два царя
Толстой, находящийся в Москве, поражен произошедшим. Спустя
несколько дней после разгона митинга он пишет письмо «Царю и его
помощникам» — самый важный свой публицистический текст со времен
«Бессмысленных мечтаний», в котором излагает предложение
политических реформ, состоящее из трех пунктов.
Во-первых, «уравнять крестьян во всех их правах с другими
гражданами» (в частности, «уничтожить бессмысленное позорное телесное
наказание»).
Во-вторых, реформировать правоохранительные органы, поскольку
нынешнее всевластие полиции поощряет «доносы, шпионство, грубое
насилие», «не применять развращающую людей, противную
христианскому духу русского народа и не признанную до этого в нашем
законодательстве смертную казнь, составляющую величайшее,
запрещенное богом и совестью человека преступление».
«В-третьих — уничтожить все преграды к образованию, воспитанию и
преподаванию».
Это письмо Толстой сначала отправляет в Лондон Черткову,
посоветоваться. Тот вносит стилистические правки и советует требовать
еще и свободы слова и печати. Толстой принимает все рекомендации, но
про свободу слова писать отказывается. По его словам, он нарочно не
упомянул о ней — простому народу это требование будет непонятно,
большинство населения под ним не подпишется.
Толстой отправляет письмо в Петербург. Его, естественно, нигде не
публикуют, и прислушиваться к его требованиям никто не собирается.
Однако столичная интеллигенция, конечно, письмо читает — оно
распространяется подпольно, как и остальные запрещенные произведения
графа, опубликованные Чертковым за границей.
Алексей Суворин, издатель провластной газеты «Новое время»,
прочитав письмо Толстого, пишет в дневнике: «Два царя у нас: Николай
Второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может
сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой
несомненно колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод
имеет против него свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в
рукописях и заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь
мир закричит, и наша администрация поджимает хвост. Герцен громил из
Лондона. Толстой громит в Лондоне из Ясной Поляны и Москвы, громит в
России при помощи литографий, которые продаются по 20 коп. Новое
время настает, и оно себя покажет. …Хоть умереть с этим убеждением, что
произвол подточен и совсем не надо бури, чтоб он повалился.
Обыкновенный ветер его повалит».
Из-за отлучения Толстой снова входит в моду. Московский жандарм
Спиридович с недоумением вспоминает, что до этого проблем из-за
Толстого у московской полиции никогда не было: «Не разрекламируй в то
время Толстого Святейший Синод, Толстой, как учитель жизни, продолжал
бы оставаться спокойно в стороне и в тени» — так полагает жандармский
офицер, работа которого — бороться с толстовцами.
Война и мир искусства
Утром 15 марта 1901 года 28-летний Сергей Дягилев открывает газету
и из рубрики «Правительственные новости» узнает о собственном
увольнении из дирекции императорских театров «без прошения и пенсии
по третьему пункту». Это самая страшная формулировка, которую может
себе представить российский чиновник, позорное изгнание с волчьим
билетом. Дягилев не верит своим глазам, ведь он считал, что на его стороне
сам император и масса других влиятельных людей. А теперь все разрушено
одним росчерком пера его упрямого начальника.
До этого утра Дягилев числился главным редактором сразу двух
модных столичных журналов. Один из них — эстетский «Мир искусства»
— он придумал сам и издавал на деньги миллиардера Саввы Мамонтова и
других спонсоров. Второй — государственное, официозное издание
«Ежегодник императорских театров». Известность в столице Дягилев
получил, конечно, благодаря первому.
Еще в 1898 году 26-летний выпускник юрфака Дягилев вместе с
другом-однокурсником Александром Бенуа нашел деньги на выпуск
журнала о современном искусстве. Два молодых юриста планировали
бросить вызов традиционному российскому культурному сообществу.
Творчество передвижников, живых классиков конца XIX века, казалось им
скучным и устаревшим. Дягилев и Бенуа совершенно не интересовались ни
политикой, ни социальной проблематикой. Они хотели нового, модного и
провокационного искусства — как на Западе — и собирались делать
журнал именно об этом. В мае 1898 года Дягилев и его спонсор Мамонтов
вместе дают программное интервью. «Журнал должен совершить в нашем
артистическом мире переворот почти такой же, как и в публике,
кормившейся до сих пор остатками надоевших уже Европе течений», —
нагло говорит будущий редактор.
В редакцию «Мира искусства» входят также двоюродный брат и
любовник Дягилева 26-летний Дима Философов и 35-летний художник
Леон Бакст. Одновременно Дягилев организует выставки прогрессивных
художников: Бенуа, Бакста, Михаила Врубеля, Константина Сомова.
И выставки, и первый же номер журнала старшее поколение деятелей
культуры считает оскорбительными. Правда, обижаются не все, главный
художник страны, Илья Репин, наоборот, относится к молодежи с
симпатией и даже обещает присылать статьи в «Мир искусства». Но,
например, классик-пейзажист Василий Поленов просто вне себя. От имени
разгневанных стариков выступает Владимир Стасов, самый влиятельный
художественный критик страны, близкий друг и Льва Толстого, и
покойного Федора Достоевского. Он негодует, что молодое поколение столь
несознательно и бессмысленно (никакого социально-политического
содержания в их работах действительно нет). «Оргия беспутства и
безумия», «декадентские нелепости и безобразия», — так Стасов
описывает все, что делает «Мир искусства», а Дягилева называет
«декадентским старостой».
Возмущение стариков увеличивает интерес к Дягилеву и его команде,
но отпугивает спонсоров. Деньги заканчиваются. Помощь приходит откуда
не ждали. Валентин Серов, художник, казалось бы, не дягилевского круга,
решает спасти молодых провокаторов и их журнал. В свои 35 Серов —
самый востребованный портретист страны и самый популярный при дворе
художник. Весной 1900 года он пишет портрет Николая II и во время
работы рассказывает императору о проблемах Дягилева. «Я в финансах
ничего не понимаю», — наивно замечает Серов. «И я тоже», —
поддакивает император. И распоряжается выделить «Миру искусства»
пятнадцать тысяч рублей[7].
Поддержка царя неожиданно превращает Дягилева из скандалиста-
маргинала в признанного новатора. Почуяв, что «Мир искусства» набирает
вес, чиновники от культуры становятся внимательнее к Дягилеву и уже
осенью его назначают на важный пост: чиновником по особым поручениям
при дирекции императорских театров. В его обязанности входит выпускать
ежегодный журнал, и он превращает официозный альманах в роскошный
художественный буклет.
Карьера Дягилева складывается блестяще. Он придумывает себе новые
неожиданные проекты, решает сам в качестве режиссера поставить балет
— «Сильвию» Лео Делиба. Директор императорских театров Сергей
Волконский дает добро, но все же очень боится, что на него накинется
«культурная общественность», поэтому в пресс-релизе пишет, что
постановщиком нового балета будет он сам, а о Дягилеве не упоминает.
Амбициозный Дягилев уступать не собирается. Считая, что пользуется
покровительством самого императора, он сообщает начальству, что, если
его не назначат официально, он и балетом заниматься не будет, и новый
ежегодник редактировать откажется. Философов, Бакст и Бенуа
поддерживают Дягилева и обещают уйти вместе с ним. Молодежь уверена
в собственной неуязвимости, ведь один из великих князей,
симпатизирующих Дягилеву, постоянно ходатайствует о нем лично
императору, да и Николай II якобы говорит, что «Дягилеву незачем
уходить». Однако Волконский и его сторонники оказываются настойчивее,
чем переменчивый император, и в итоге о собственном увольнении
Дягилев узнает из газеты.
«Церковь на троих»
В Чистый четверг 29 марта 1901 года ровно в полночь супруги
Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский, известные петербургские
журналисты и литераторы, запирают двери своей квартиры и начинают
двигать мебель. Они молча все выносят из гостиной, оставив там только
стол и стулья. Стол накрывают новой белой скатертью, ставят на него три
трехсвечника, кладут длинный тонкий нож, соль, хлеб, цветы и виноград.
Заранее куплены церковная чаша, свечи, красный атлас, золотая тесьма —
все это лежит наготове в соседней комнате.
Закончив приготовления, Мережковский умывается, надевает чистое
белье, а Гиппиус вместо платья облачается в новую белую сорочку. Они
расходятся по своим комнатам и ложатся спать. Но в двадцать минут
второго к ним приходит гость. Это Дима Философов.
Мережковский, Гиппиус и Философов собираются вокруг стола.
«Спросим себя в последний раз, может быть, лучше не надо?» — говорит
Мережковский. После этого они втроем надевают кресты и начинают
странный ритуал: целуют друг другу руки, зажигают свечи, читают
молитву, режут хлеб и опускают его в чашу с вином. Пьют вино по очереди.
Этим обрядом они создают новую церковь — «церковь на троих». Сами
они называют ее «Церковью Третьего завета».
Молодые провинциалы Мережковский и Гиппиус переехали в столицу
еще в 1889 году и довольно быстро прославились своей публицистикой.
Они — представители нового поколения интеллигенции, которое
демонстративно не интересуется политикой. В этом их бунт против
старшего поколения.
«Старики», чья молодость и зрелость пришлась на реформы
Александра II, то есть 1860-е и 1870-е годы, читают и пишут бесконечные
тексты о политике, обсуждают правительство, цензуру, печать и, конечно,
делят всех на «рукопожатных» и «нерукопожатных». Так, столичная
либеральная интеллигенция этого поколения знает, что можно ходить в
гости, скажем, к поэту Плещееву, который хоть и беден, но прогрессивен. А
вот к поэту Майкову приходить неприлично, потому что он
государственник и мракобес. Появляться у поэта Полонского и вовсе за
гранью допустимого, ведь он работает цензором.
На этом фоне поколение 90-х держится крайне аполитично. Многие
приехали в столицу из провинции и не собираются сразу распределяться по
лагерям. Зинаида Гиппиус пишет, что журналист должен выбрать, в какой
мешок залезть: на одном мешке написано «либералы», а на втором —
«консерваторы». Но сама Гиппиус демонстративно плюет на все «мешки» и
условности. Они с Мережковским нарочно ходят и к Плещееву, и к
Майкову, и даже к Полонскому, чтобы продемонстрировать окружающим
отсутствие политических предрассудков.
Однажды в очередных «нерукопожатных» гостях Гиппиус замечает,
что ее внимательно изучает какой-то незнакомый старик. Только после его
ухода она спрашивает у хозяина, кто был тот странный человек.
Оказывается, что это сам Победоносцев.
Увлечения Гиппиус и ее мужа сильно контрастируют с тем, чем
принято заниматься в столичном обществе. Их прельщают мистические и
сексуальные эксперименты. Мережковский называет это «философией
пола» — и, когда заводит романы на стороне, объясняет жене, что таким
образом изучает свои религиозные чувства («Плотское влечение он
оправдывает мыслями о святости пола и о святой плоти», — вспоминает
Гиппиус). У Гиппиус и Мережковского крайне свободные отношения. Она
часто влюбляется (причем не только в мужчин) и свои влюбленности тоже
воспринимает как часть религии.
Гиппиус — секс-символ нового поколения петербуржцев. Она ходит в
мужском костюме, любит эпатировать общество высказываниями вроде
«люблю себя, как Бога».
В ходе своих экспериментов Гиппиус вступает в секту хлыстов —
подпольное мистическое христианское течение, преследуемое церковью.
Собрания хлыстов проходят по ночам (иногда в банях), во время
богослужений верующие занимаются самобичеванием, кружатся в танце и
входят в состояние транса, подобно дервишам. По слухам, хлысты
отвергают брак и практикуют групповой секс, за что и подвергаются
гонениям. Все это только разжигает любопытство Гиппиус, она даже
входит в «думу» — руководящий орган столичной хлыстовской общины.
В 1899 году Дмитрий Мережковский придумывает, что они с женой
должны создать свою собственную «внутреннюю» церковь — потому что
обычная не соответствует их представлениям о Боге. Так появляется
замысел «Церкви Третьего завета» или «Плоти и Крови», которая могла бы
удовлетворить людей их круга, ответить на их вопросы. К этому
обсуждению Гиппиус и Мережковский привлекают всех своих друзей: в
первую очередь таких же самоуверенных экспериментаторов, как и они
сами, издателей журнала «Мир искусства» — Сергея Дягилева и его
друзей.
Из всей компании мистическими поисками Мережковских всерьез
увлекается только Дима Философов. Сначала они просто собираются и
разговаривают «про пол» — то есть про секс, возводя его в мистическую
философию. «И всё тут смешалось, стало смешным и ужасным, и нельзя
уж было понять, где грех», — вспоминает Гиппиус. Трудно разобраться, кто
в этой троице как к кому относится. Гиппиус, очевидно, влечет к
Философову (в дневниках она это отрицает), гомосексуала Философова —
скорее к Мережковскому. «У меня нет любви к вам, лично к вам, и даже нет
желания любви», — говорит Философов Зинаиде. «И мысленно: "Напрасно
ты в меня влюблена"», — добавляет она.
Завершая ритуал, под утро трое целуют друг друга крестообразно: в
лоб, в уста и глаза. Троебратство создано. Светает. Философов уходит, и
Гиппиус говорит мужу: «Почти сделан первый шаг на пути, возврата с
которого нет, остановка на котором — гибель»
Хипстеры XX века
8 октября 1901 года к Победоносцеву приходит группа молодых
людей. Молодыми они, конечно, кажутся Победоносцеву — им всем за 30,
они ровесники царя. Сами визитеры считают себя известными
журналистами, но в присутствии серого кардинала Российской империи
теряются. Самому старшему из них уже 45 лет, это Василий Розанов,
философ и публицист. Самому младшему — Философову — 29. Но говорит
в основном 35-летний Дмитрий Мережковский.
Цель их визита состоит в том, чтобы добиться разрешения на
публичные дебаты между столичной интеллектуальной элитой и
духовенством. Цель на первый взгляд наивная: в стране действует
церковная цензура, обсуждение религиозных вопросов под запретом, ни
одна книга Толстого о религии не опубликована легально. И вдруг молодые
люди приходят к главному душителю свобод, чтобы просить о снятии
установленного им же запрета. Главного идеолога цензуры они просят
ввести точечную свободу слова и свободу собраний. И Победоносцев их не
прогоняет.
Эти молодые люди видят Победоносцева совсем не так, как старшее
поколение российской интеллигенции. Для них это вовсе не средневековый
инквизитор, который полгода назад отлучил от церкви Толстого. Да и к
старику Толстому эта модная молодежь особенного пиетета не испытывает.
Мережковский как раз публикует в «Мире искусства» у Дягилева статью
«Л. Толстой и Достоевский», в которой противопоставляет земное начало,
«человеческую правду» Толстого духовному началу, «Божеской правде»
Достоевского. Самому автору, конечно, намного ближе Достоевский.
Победоносцев ничего не знает про эту компанию. Он вряд ли читал
статьи Мережковского, точно не слышал про их с женой сексуально-
мистические эксперименты. Скорее всего, Победоносцев не знает и о
романах из цикла «Христос и Антихрист» Мережковского, в которых автор
подходит к тому, что Христос — это и есть Антихрист.
Старый «министр церкви» неожиданно добр. Он отправляет молодежь
к митрополиту Антонию — пусть тот и решает. Вся компания едет в
Александро-Невскую лавру: после согласия Победоносцева уговорить
либерального митрополита оказывается совсем не сложно. Публичные
дискуссии о религии разрешены.
Идея принадлежит Зинаиде Гиппиус. В сентябре 1901 года, через
несколько месяцев после создания «церкви на троих», Зинаида и Дмитрий
гуляют в лесу около своей летней дачи под Лугой, обсуждают скорое
возвращение в столицу. «Что ты думаешь делать эту зиму? Продолжать эти
наши беседы?» — спрашивает она. Мережковский кивает.
Под «беседами» Гиппиус имеет в виду еженедельные собрания
столичной богемы в их квартире на Литейном, 24, в доме Мурузи. К
Мережковским приходят известные молодые журналисты и литераторы. А
каждую среду вся компания, включая Мережковских, сидит у Дягилева, в
редакции журнала «Мир искусства», которая располагается прямо в его
огромной квартире. Квартиры Дягилева и Мережковских — это два
главных адреса актуального Петербурга, там собираются самые
интересные люди, ведутся самые интересные разговоры об искусстве,
литературе, религии — обо всём, кроме политики.
Сергей Дягилев и его друзья интересуются искусством, Дмитрий
Мережковский — религией и философией, но они бунтуют вместе — не
против властей, а против старшего поколения, против скучного
социального пафоса, против старомодной публицистики. В центре их
внимания — они сами.
Но Гиппиус сложившийся формат домашних посиделок разонравился.
«Разве ты не видишь, — говорит она мужу, — что все эти беседы ни к чему
нас не ведут? Говорим о том же, с теми же людьми, у которых у каждого
своя жизнь, и никакого общения у нас не происходит. То есть внутреннего,
настоящего общения. Не думаешь ли ты, что нам лучше начать какое-
нибудь реальное дело в сторону, но пошире, чтоб были… ну, чиновники,
деньги, дамы, чтобы разные люди сошлись, которые никогда не сходились
и не сходятся».
За железный занавес
«Мир духовенства был для нас новый, неведомый мир, — вспоминает
Зинаида Гиппиус. — Мы смеялись: ведь Невский у Николаевского
[Московского] вокзала разделен железным занавесом. Что там, за ним, на
пути к Лавре? Не знаем: terra Incognita».
Единственный человек в их богемной компании, кто знаком не
понаслышке с духовенством, это Василий Розанов — тоже известный
журналист и критик, хоть и человек немного не их круга. Он не любит
большие сборища и никогда не говорит на публике. Зато в более камерной
обстановке даже с незнакомым собеседником немедленно начинает
общаться близко и тесно, подчеркнуто интимно. Розанов почти всегда
юродствует, иронизирует, провоцирует и троллит собеседника и читателя.
Он не считает зазорным писать гадости о знакомых и, что особенно
экстравагантно для того времени, писать очень откровенные и
нелицеприятные вещи о себе самом. Розанов не стесняется внутренних
противоречий в своих рассуждениях, часто отстаивает противоположные
точки зрения. «Нравственность? Даже не знал никогда, как это слово
пишется».
Отчасти одиозность Розанова объясняется его личной драмой. Он был
женат на Аполлинарии Сусловой, бывшей любовнице его кумира, Федора
Достоевского. Суслова сильно его старше и обладает деспотичным
характером. Все семь лет совместной жизни она терроризировала и била
Розанова, а потом бросила, не дав официального развода. Со своей новой
женой и матерью его пятерых детей Розанов вынужден жить гражданским
браком.
Розанов — не светский персонаж, живет довольно бедно, даже став
известным журналистом, все равно вынужден подрабатывать чиновником в
контрольном ведомстве — а в промежутках писать свои бесконечные
статьи во все журналы подряд, даже в «нерукопожатные» («Детишкам на
молочишко», — так, извиняясь, говорит Розанов о своем журналистском
творчестве).
Для Мережковских Розанов ценен тем, что к нему в гости заходят не
только богемные литераторы, но и священники. Именно у него дома, по
словам Гиппиус, «понемногу наметилась дорожка за плотный занавес».
Мережковские рекламируют свою затею как «сближение
интеллигенции с церковью». От самого Розанова все приготовления держат
в строжайшем секрете, чтобы не проболтался. У него же они знакомятся с
Василием Скворцовым, помощником Победоносцева и главным редактором
церковного журнала «Миссионерское обозрение». Скворцов готовит
«министра церкви» к визиту журналистов и уговаривает не отказывать им с
порога. При помощи новых звездных знакомых сам Скворцов хочет
попасть в высшее общество и превратить свое «Миссионерское обозрение»
в настоящий «журнал».
Итак, разрешение получено. Первое заседание происходит 29 ноября
1901 года в малом зале Географического общества. В самом помещении
стоит огромная статуя, подаренная обществу после недавней экспедиции.
Но, чтобы она не смущала участников, ее заматывают тканью. Зинаида
Гиппиус по очертаниям предполагает, что это статуя Будды — и именно так
называет ее во всех своих воспоминаниях. Но она ошибается. Любопытный
Александр Бенуа решает проверить, кто же немой свидетель дебатов, — и
обнаруживает, что это «вовсе не Будда, а страшный монгольский шайтан, с
рогами, клыками, весь мохнатый и огромного роста».
Председателем собраний назначают надежного человека, ректора
духовной академии епископа Сергия (Страгородского). Спустя 42 года, во
время Великой Отечественной войны, он станет «сталинским» патриархом
Московским и всея Руси. Но в 1901 году епископу всего 34, он
представитель того же поколения, что и Мережковский с Гиппиус, хотя
фактически представляет вождя из прошлого века, Константина
Победоносцева.
Участвуют почти все крупнейшие иерархи тогдашней РПЦ. Собрания
производят интеллектуальную революцию: впервые культурная элита
страны получает возможность дискутировать с представителями власти,
хоть и не государственной, но церковной. Формально собрания не
считаются публичными мероприятиями, то есть не требуют надзора
полиции: участвовать в них могут обладатели членского билета. Но на
самом деле учредители, то есть Мережковские и компания, раздают
членские билеты всем желающим.
Представители либерального мейнстрима относятся к собраниям с
некоторым осуждением, вспоминает Гиппиус, поскольку все, что связано с
религией, кажется им отсталым и реакционным. Молодые эстеты и
идеалисты из «Мира искусства» со своим отказом от политики их
раздражают.
Плохой монах
Мережковский с единомышленниками — не единственные молодые
просители, которые приходят к Победоносцеву. Еще летом 1898 года в
кабинете «министра церкви» появляется отчаявшийся священник из
Полтавы, который очень хочет поступить в Петербургскую Духовную
академию — ту самую, которую возглавляет будущий патриарх епископ
Сергий. У священника на руках неудовлетворительный аттестат, который
ему выдали после окончания семинарии. С таким документом можно
работать в глубинке, но не более того.
Проситель понимает, что без личного разрешения Победоносцева путь
к дальнейшему образованию ему заказан. Он долго ждет «министра
церкви» в пустом кабинете.
«Что вам угодно? — внезапно раздался сзади меня голос, —
вспоминает священник. — Я оглянулся и увидел "великого инквизитора",
подкравшегося ко мне через потайную дверь, замаскированную
занавескою. Он был среднего роста, тощий, слегка сгорбленный и одет в
черный сюртук.
— Кто ваш отец? Вы женаты? Есть у вас дети? — Вопросы сыпались
на меня, причем голос его звучал резко и сухо. Я ответил, что у меня двое
детей.—
А, — воскликнул он, — мне это не нравится; какой из вас будет
монах, когда у вас дети? Плохой монах, я ничего не могу для вас
сделать, — сказал он и быстро отошел от меня».
Молодой священник шокирован резкостью Победоносцева, но
начинает кричать ему вслед: «Вы должны меня выслушать, это для меня
вопрос жизни. Единственное, что мне теперь остается — это затеряться в
науке, чтобы научиться помогать народу. Я не могу примириться с
отказом».
В голосе просителя звучит такое отчаяние, что Победоносцев почему-
то останавливается. Меняет гнев на милость и начинает подробно
расспрашивать его:
— Напомните, как вас зовут?
— Георгий Гапон.
Победоносцев, конечно, уже слышал о Гапоне и навел справки перед
его приходом. Гапон — пламенный толстовец, и именно в этом причина
всех его проблем. И Победоносцев знает это.
Непригодный аттестат полтавской семинарии был у Гапона вовсе не
потому, что он плохо учился, наоборот, он был лучшим учеником, просто
слишком дерзким. Еще когда Гапону было 15 лет, один из его
преподавателей в полтавском духовном училище, видный толстовец и даже
друг графа, Иван Трегубов, дал ему почитать религиозные труды Толстого.
Эти книги оказали мощное воздействие на юношу. «В первый раз мне
стало ясно, что суть религии не во внешних формах, а в духе, не в
обрядностях, а в любви к ближнему», — вспоминает Гапон. Он так
увлеченно погрузился в толстовство, что передумал становиться
священником. Когда его предупредили, что вот-вот лишат стипендии, он
сам демонстративно от нее отказался и стал зарабатывать на жизнь
частными уроками.
После окончания семинарии Гапон собрался жениться, и будущая
жена убедила его, что можно быть священником и не изменяя своим
принципам. «Доктор, — говорила она, — лечит тело, а священник
укрепляет душу… в последнем люди нуждаются гораздо больше, чем в
первом». В итоге Гапон соединил в себе и то и другое, став священником-
толстовцем. Почти пять лет он служил в сельской кладбищенской церкви в
Полтавской губернии и стал популярен настолько, что к нему приходила
паства из соседних приходов. Но в 1898 году его жена умерла, и Гапон
решил начать новую жизнь. Он оставил маленьких детей родителям и
поехал в Петербург, к самому Победоносцеву, просить, чтобы его, в виде
исключения, приняли в академию.
Все соприкосновения с церковным истеблишментом Гапона ужасают.
В Троице-Сергиевой лавре, куда он заезжает по дороге в Петербург, он
наталкивается на свиту московского митрополита, состоящую из «жирных
монахов», которые обмениваются шутками во время церковной службы.
«Их лицемерие в доме проповедника правды св. Сергия наполняло меня
негодованием, и я ушел, не дождавшись конца всенощной и не преклонив
колени перед мощами, так как считал богохульством сделать это на глазах
этих фарисеев», — вспоминает Гапон.
В Петербурге, прежде чем попасть к Победоносцеву, Гапон идет к его
заместителю Саблеру. «Мы знаем о вашем плохом поведении в
семинарии, — такими словами встречает Гапона заместитель
Победоносцева, — мы знаем, какие идеи вы в то время имели. Но епископ
написал мне, что вы совершенно изменились с тех пор, как стали
священником, и оставили все ваши глупые понятия. Да, да, мы вас примем,
и мы надеемся, что вы будете думать только о том, как бы сделаться
верным слугой церкви, и будете работать исключительно для нее». Гапон
кивает. Он решает скрыть от церковных чиновников свои истинные
взгляды. И его принимают в столичную академию.
Однако уже через год Гапон полностью разочаровывается в учебе. Его
мечта никак не реализуется: он ходит на встречи священников с рабочими
столичных окраин и видит, что проповеди, как правило, ограничиваются
рассказами о Страшном суде. Он выдвигает свои идеи, но церковное
начальство против. У него начинается депрессия, а еще врачи подозревают
туберкулез, и Гапон едет лечиться в Крым. Но селится не в глуши, а в
монастыре около Ялты, одного из самых роскошных городов империи. На
тот момент Ялта — это центр российской светской жизни; в Ливадийском
дворце находится летняя резиденция императора, и весь двор на лето
приезжает отдыхать сюда. «Рядом с роскошными домами, в которых
царили богатство и величие, в городе были тысячи несчастных существ —
голодных, холодных и бесприютных. И действительно, город поражает
человека впечатлительного контрастом между роскошными дворцами
центра и ужасными лачугами предместий», — так пишет Гапон. При этом
сам он интересуется дворцами не меньше, чем лачугами, завязывая
знакомства и с бедняками, и с отдыхающей богемой. Ближе всего он
сходится с Василием Верещагиным, на тот момент самым известным в
мире русским художником.
Верещагин в зените своей славы, и, в отличие от большинства своих
коллег, он очень политизирован. Столетие спустя он наверняка стал бы
фоторепортером — основной специализацией Верещагина были
путешествия в горячие точки. Он ездит по местам боевых действий и
запечатлевает увиденное на холстах. Его антивоенные картины
выставляются по всему миру. При этом на родине его обвиняют в
отсутствии патриотизма и сочувствии к врагу.
Когда Верещагину было 32 и он открыл свою первую выставку в
Петербурге, будущий император Александр III сказал о нем так: «Его
тенденциозность противна национальному самолюбию, и можно по ней
заключить одно: или Верещагин скотина, или совершенно помешанный
человек». Летом 1899-го Верещагину уже 57, и он относится к Гапону по-
отечески.
«Я ясно вижу, что и вы пережили какую-то драму, и хочу вам сказать,
что я об этом думаю. Сбросьте рясу! — убеждает художник священника во
время одной из совместных прогулок. — Не надо ее! В свете так много
работы, требующей затраты всей нашей энергии». К совету звезды Гапон
не прислушивается, рясу не сбрасывает и, отдохнув, в октябре 1899 года
возвращается в Петербург. Верещагин отправляется путешествовать:
сначала на Филиппины, потом в США и на Кубу, через четыре года — в
Японию.
Приготовление к переходу
В августе 1901 года, через полгода после отлучения, Толстой начинает
серьезно болеть. Семья вновь боится, что зимы он уже не переживет. Его
решено отправить в Крым — в надежде, что тамошний климат поможет
писателю поправиться.
Графиня Панина, поклонница творчества Толстого, сдает ему свою
дачу в Гаспре, которая с одной стороны граничит с крымским поместьем
самых богатых людей в России, князей Юсуповых, а с другой — с Ай-
Тодором, имением друга детства императора, великого князя Александра
(родственники зовут его Сандро). Чуть поодаль — Ливадия, летняя
резиденция императора. Отлученный от церкви изгой едет с семьей
отдыхать на самый элитарный курорт империи.
Толстой едет на поезде. По дороге, когда поезд останавливается в
Харькове, на вокзале ему устраивают овацию. Вообще, аплодисменты в
честь Толстого — традиция этого года. На «отлучение» Толстого от церкви
столичная публика реагирует тем, что его поклонники собираются в
картинной галерее перед его портретом работы Ильи Репина — и
устраивают шумную овацию. Сразу после этого портрет снимают, а
выставку закрывают.
О переезде Толстого в Крым пишет короткую заметку «Петербургская
газета» — министр внутренних дел Дмитрий Сипягин запрещает
розничную продажу этого номера. Издатель Алексей Суворин пишет в
дневнике, что министр обиделся на Толстого за то, что тот упомянул его в
«Письме царю и его помощникам». «Сипягин зол на характеристику,
сделанную Толстым, и преследует газеты, которые смеют говорить о нем.
Глупый министр», — пишет в личном дневнике Суворин, крайне лояльный
к власти издатель популярнейшей газеты «Новое время».
Молодому писателю Максиму Горькому не так везет, как графу
Толстому. Еще в апреле его судят за статью о «Казанской битве» — и
приговаривают к ссылке в уездный город Нижегородской губернии (то есть
недалеко от родного дома, но подальше от больших скоплений народа).
Горький пишет апелляцию с просьбой разрешить ему отбыть ссылку в
Крыму, поскольку у него туберкулез. И ему разрешают, но с оговоркой, что
нельзя жить в Ялте, на виду у столичной элиты. Именно в Ялте в это время
живет Антон Чехов, а в Гаспре селится Толстой. Горький выбирает себе
домик под Алупкой, по соседству с Толстым и неподалеку от летних
резиденций великих князей.
В Крыму здоровье Толстого продолжает ухудшаться. Ему ставят
диагноз «малярия» — смертельно опасное на тот момент заболевание.
Толстому уже 73 года. Он уверен, что вот-вот умрет, и называет свое
состояние «приготовлением к переходу»: не встает, страдает от лихорадки.
Проститься с великим писателем съезжаются все, кто только осмеливается.
12 сентября к Толстому приезжает Антон Чехов. Потом по-соседски
заезжает и великий князь Николай Михайлович, двоюродный дядя царя,
которому, как и Чехову, всего 42 года. У него, историка и писателя,
репутация самого просвещенного члена царской семьи. Толстой все время
недоумевает, чего от него хочет царский родственник. Потом, когда
Толстому становится лучше, Чехов привозит с собой Максима Горького.
Толстого навещает еще один классик, 48-летний Владимир Короленко,
главный российский репортер.
Толстой старше Чехова на 32 года, а Горького — и вовсе на 40. Он
считает их лучшими молодыми писателями России, относится к ним тепло
и покровительственно. «Рад, что и Горький, и Чехов мне приятны,
особенно первый», — записывает Толстой после их визита 29 ноября.
Насчет «перехода» Толстой ошибается: болезнь отступает. Три
великих русских писателя проводят зиму 1901–1902 года вместе. Горький в
этот момент пишет «На дне», пьесу, которая принесет ему мировую славу.
Чехов уже придумал свою последнюю пьесу «Вишневый сад» и начинает
работу над ней (она продлится три года). Толстой медленно дописывает
«Хаджи-Мурата».
Два писателя, две актрисы
Чехов и Горький — оба больны туберкулезом, поэтому уже несколько
лет подряд они стараются проводить в Крыму как можно больше времени.
Здесь же Чехов переживает театральные провалы своих пьес: «Чайка»,
поставленная в Петербурге в 1896 году, была освистана публикой —
драматург уехал в Крым и даже думать не хотел о новой постановке.
Впрочем, два года спустя приятель Чехова режиссер Владимир
Немирович уговаривает его согласиться на постановку пьесы в Москве.
Писатель хорошо знает новый театр, который затевают Немирович и его
партнер Константин Алексеев (выступающий на сцене под псевдонимом
Станиславский), и соглашается. К тому же Чехову очень нравится 30-
летняя артистка Ольга Книппер, которая должна играть главную роль в
новой постановке. «Я бы женился на ней, если бы жил в Москве», — как
бы шутит Чехов.
Постановка «Чайки» в Художественном театре становится триумфом,
а Ольга Книппер — главной звездой театральной Москвы. В 1900 году
театр специально приезжает на гастроли в Крым, чтобы показать спектакль
не выезжающему отсюда Чехову. Писатель очень доволен «Чайкой», они с
Горьким ходят и на остальные спектакли. После постановки «Гедды
Габлер» Ибсена Чехов и Горький идут за кулисы, чтобы познакомиться с
исполнительницей главной роли Марией Андреевой.
«Черт знает! Черт знает, как вы великолепно играете», — очень
смущается при виде актрисы молодой, но уже очень модный писатель
Горький и со всей силы трясет ее руку. «А я смотрю на него с глубоким
волнением, ужасно обрадованная, что ему понравилось, и странно мне, что
он чертыхается, странен его костюм, высокие сапоги, разлетайка, длинные
прямые волосы, странно, что у него грубые черты лица, рыжеватые усы. Не
таким я его себе представляла, — вспоминает Андреева. — И вдруг из-за
длинных ресниц глянули голубые глаза, губы сложились в обаятельную
детскую улыбку, показалось мне его лицо красивее красивого, и радостно
екнуло сердце. Нет! Он именно такой, как надо, чтобы он был, — слава
богу!»
После этого знакомства они начинают чаще встречаться. В следующий
раз Горький приходит к Андреевой со своим другом, 27-летним оперным
певцом Федором Шаляпиным — они собирают деньги на духоборов, чтобы
помочь Толстому отправить преследуемую секту в Канаду.
Чехов, в свою очередь, все чаще встречается с Ольгой Книппер. В 1901
году они женятся — и проводят медовый месяц в туберкулезном санатории
в Башкирии. Впрочем, вскоре супруги разъезжаются: он большую часть
времени проводит в Ялте, она — в Москве, работая в театре.
Толстой к молодежи относится тепло, снисходительно, но критически.
Про «Чайку», например, говорит: «Нагорожено чего-то, а для чего оно,
неизвестно. А Европа кричит "превосходно". Чехов самый талантливый из
всех, но "Чайка" очень плоха». Когда Горький читает ему первые сцены из
пьесы «На дне», тот слушает внимательно, а потом спрашивает: «Зачем вы
пишете это?»
Чехов и Горький буквально трепещут перед Толстым. Чехов всегда
подолгу и очень тщательно подбирает одежду, когда едет к своему кумиру.
«Вы только подумайте, — говорит он Горькому, — ведь это он написал:
"Анна чувствовала, что ее глаза светятся в темноте"».
Атеист Горький почти обожествляет Толстого: «Он похож на бога, не
на Саваофа или олимпийца, а на этакого русского бога, который "сидит на
кленовом престоле под золотой липой". И хотя не очень величествен, но,
может быть, хитрей всех других богов. Я, не верующий в Бога, смотрю на
него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю:
"Этот человек — богоподобен!"»
Горькому кажется, что по воле Толстого могут расступаться волны в
море. А еще он вспоминает, как однажды Толстой едет по дороге в Гаспру и
обнаруживает, что дорога перекрыта: прямо посреди нее стоят трое
великих князей, дяди императора: Сандро, Георгий и Петр. Толстой
«уставился на Романовых строгим, требующим взглядом», рассказывает
Горький, Романовы отворачиваются, но конь одного из них, помявшись на
месте, отходит немного в сторону, пропуская Толстого. «Узнали, дураки, —
говорит граф. — Лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому».
«Левочка умирает»
В январе 1902 года, после долгой прогулки в холодный ветреный день,
Толстой простужается. У него начинается воспаление легких. Толстой
торопится писать, но здоровье не позволяет.
26 января Софья Андреевна пишет в дневнике: «Мой Левочка
умирает». 27 января газеты пишут об «опасной, кажется, безнадежной
болезни» Толстого. Находящийся в Петербурге Суворин отмечает в
дневнике, что все кругом говорят только о здоровье Толстого. Он
отправляет телеграмму Чехову: как здоровье Льва Николаевича? Тот
отвечает: «Воспаление легких, положение опасное, но есть надежда». И
только после этого знакомый объясняет Суворину, что ему случайно
повезло получить весточку из Крыма: вся корреспонденция с упоминанием
Толстого изымается, о нем, по приказу МВД, нельзя писать не только в
газетах, но и в письмах и телеграммах.
Кроме того, вспоминает Суворин, выпущено несколько приказов на
случай смерти Толстого: некрологи и статьи о его творчестве печатать
можно, но упоминать его отлучение от церкви запрещено. Также
министерство требует, «чтобы во всех известиях и статьях о гр. Толстом
была соблюдаема необходимая объективность и осторожность».
Родственники в панике. Рукописи и письма на случай обыска после смерти
Толстого собраны в чемодан и переданы на хранение Горькому.
Начинаются переговоры о приобретении земли в Крыму для погребения
Толстого без ведома властей.
У умирающего Толстого свой замысел — написать «политическое
завещание», письмо императору Николаю II. Он вспоминает про
навещавшего его великого князя Николая Михайловича и отправляет ему
телеграмму с вопросом: готов ли выступить посредником между Толстым и
Николаем II? Князь сразу соглашается. Буквально из последних сил
Толстой заканчивает письмо императору. Это уже не политическое
послание, скорее поучение старца молодому человеку, послание из
прошлого века нынешнему.
«Любезный брат! — пишет граф. — Такое обращение я счел наиболее
уместным потому, что обращаюсь к вам в этом письме не столько как к
царю, сколько как к человеку — брату. Кроме того еще и потому, что пишу
вам как бы с того света, находясь в ожидании близкой смерти… Вас,
вероятно, приводит в заблуждение о любви народа к самодержавию и его
представителю — царю, то, что везде при встречах вас в Москве и других
городах толпы народа с криками "ура" бегут за вами. Не верьте тому, чтобы
это было выражением преданности вам, — это толпа любопытных, которая
побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем. Часто же эти
люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к вам, суть
не что иное, как полицией собранная и подстроенная толпа,
долженствующая изображать преданный вам народ, как это, например,
было с вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь
народ состоял из переодетых городовых. Если бы вы могли, так же как я,
походить во время царского проезда по линии крестьян, расставленных
позади войск, вдоль всей железной дороги, и послушать, что говорят эти
крестьяне: старосты, сотские, десятские, сгоняемые с соседних деревень и
на холоду и в слякоти без вознаграждения с своим хлебом по нескольку
дней дожидающиеся проезда, вы бы услыхали от самых настоящих
представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей линии речи,
совершенно несогласные с любовью к самодержавию и его
представителю».
Впрочем, ясно, что быть услышанным у Толстого нет никакой
возможности — воспитанный Победоносцевым император свято верит в
самодержавие.
«Самодержавие есть форма правления отжившая, — пишет
Толстой, — могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в
центральной Африке, отделенной от всего мира, но не требованиям
русского народа, который все более и более просвещается общим всему
миру просвещением. И потому поддерживать эту форму правления и
связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь,
посредством всякого насилия: усиленной охраны, административных
ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения
воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел».
Дальше он переходит к теме ликвидации частной собственности на
землю. «В наше время земельная собственность есть столь же вопиющая и
очевидная несправедливость, какою было крепостное право 50 лет тому
назад. Думаю, что уничтожение ее поставит русский народ на высокую
степень независимости, благоденствия и довольства. Думаю тоже, что эта
мера, несомненно, уничтожит все то социалистическое и революционное
раздражение».
31 января 1902 года Суворин узнает, что министр внутренних дел
запретил выставлять портреты Толстого. «Совсем не надо 50 лет, чтоб
Толстой дождался памятника, а Сипягин позорного клейма на свой
идиотский лоб, — возмущается в своем дневнике Суворин. — Неужели
этот господин с кем-нибудь советуется и ему поддакивают в его глупых
распоряжениях?»
Следом идут другие указания: как быть с вероятными похоронами
Толстого. Процессии и шествия запретить, поместить гроб в грузовой
вагон, затянутый черным сукном и перевезти в Ясную Поляну.
Но Толстой вновь выздоравливает. Смерть отступает — но никакого
ответа от царя Толстой так никогда и не получит.
Глава 2
В которой Сергей Витте не может
удержать Россию от вторжения в Китай и
захвата Пекина
«Русь» или рубль
Зима 1895 года, утро, Петербург. Министру финансов Сергею Витте
приносят свежеотчеканенные золотые монеты. Он разглядывает их и очень
доволен. Витте сам придумал название для новой российской валюты —
«русь».
В России к этому моменту одновременно ходят золотые рубли и
ассигнации, то есть бумажные деньги. Ассигнации не обеспечены золотом,
потому что бюджет не сбалансирован и требует больше денег, чем есть в
казне. За импортные товары приходится платить золотом, а вот на
внутреннем рынке расчеты производятся в ассигнациях. Поэтому золотой
рубль стоит 4 франка, а бумажный — в полтора раза дешевле. Россия
быстро развивается, но ее рост сдерживают дорогие кредиты. Внутренних
денег не хватает, а приток капитала из стран с дешевым кредитом
(Франции, Британии, Бельгии) сдерживает неконвертируемость и
неустойчивость бумажного рубля. Франция, главный партнер и союзник
России, предлагает присоединиться к биметаллической системе (к
валютному союзу стран, использующих золото и серебро). Но Витте хочет
взять пример с Британии, США и Германии, использующих золотой
стандарт. Он девальвирует рубль, уравнивая бумажный и золотой, «чтобы
жизнь была подешевле». Реформа выгодна и промышленникам, которые
покупают станки за границей, и государству, которое выплачивает
проценты по кредитам.
Полюбовавшись новыми монетами, он думает о том, что
противодействие реформе будет очень серьезным. У него нет сторонников
среди чиновников — все члены Государственного совета по разным
причинам критикуют план Витте. Против все землевладельцы, продающие
сельхозтовары за границу, — им текущий курс выгоден. Не понравится его
идея и важнейшим внешним партнерам и кредиторам России —
французам.
Витте едет в Париж, чтобы обсудить свои планы с французскими
министрами и с Альфонсом Ротшильдом, главой финансовой империи.
Ротшильд настроен в отношении планов Витте критически. Он считает
переход на золото ошибочным и советует Витте обеспечить новую валюту
серебром. Но Витте не доверяет серебру, уверен, что оно скоро обесценится
и перестанет считаться благородным металлом. Французский премьер-
министр Жюль Мелин тоже против, он даже пишет письмо русскому царю,
чтобы тот переубедил Витте, но министр финансов твердо стоит на своем.
«Против этой реформы была почти вся мыслящая Россия, —
вспоминает Витте. — Во-первых, по невежеству в этом деле, во-вторых, по
привычке, и в-третьих, по личному, хотя и мнимому интересу некоторых
классов населения. Таким образом, мне приходилось идти против общего
течения в России, как бы желавшего не нарушать то положение, которое
существовало».
Когда Витте понимает, что придуманная им реформа может просто не
состояться, он решает поступиться малым и отказаться от названия «русь».
Пусть будет рубль, как и раньше, тогда все пройдет максимально незаметно
для населения: решено девальвировать рубль, но оставить название
прежним.
Одного императора убедить проще, чем целый Государственный совет,
и Витте идет на хитрость: просит Николая II лично утвердить денежную
реформу. Николай делает это: авторитет Витте в экономических вопросах
очень велик, ведь он — любимый министр Александра III, доставшийся
новому императору по наследству. К тому же Витте очень уважает Мария
Федоровна, мать Николая II. 15 января 1897 года император подписывает
указ о чеканке нового золотого рубля. «В сущности, я имел за себя только
одну силу, но силу, которая сильнее всех остальных, это — доверие
Императора», — вспоминает Витте.
Сам Витте в начале правления Николая II тоже обладает некоторым
влиянием. Во второй половине XIX века Россия тесно связала себя с
мировыми финансовыми рынками, поэтому вес министра, добывающего
для страны деньги, существенно вырос. Один из его коллег говорит: «Витте
нас всех презирает, потому что знает, что всякого из нас может купить».
Предшественники Витте много занимали за рубежом. После
унизительного поражения в Крымской войне российские власти осознали,
что империя отстает от европейских соседей и ей срочно нужны деньги для
модернизации экономики. Финансировать модернизацию России
согласились сначала немецкие, а потом французские банкиры. Император
Александр III немцев не любил, зато очень симпатизировал французам.
Встречая французскую эскадру в Кронштадте в 1891 году, он с непокрытой
головой слушал революционный гимн «Марсельезу», за исполнение
которого в России вообще-то сажали. Деньги совершили чудо.
Именно Александр III назначил Витте министром финансов. И тот
оказался еще большим прагматиком, чем его предшественники. В будущем
многие (в том числе Николай II) станут называть Витте хамелеоном.
Впрочем, политические взгляды Сергея Витте действительно сильно
изменились за 30 лет политической карьеры.
Хамелеон
Убийство Александра II стало для молодого провинциала Сергея
Витте переломной точкой. В марте 1881 года Витте еще не перешел на
госслужбу, он работает одним из руководителей частной корпорации,
управляющей железными дорогами на юго-западе империи (территория
современной Украины). Но смерть императора все меняет: молодой
карьерист Витте едет в Петербург, горя идеей создать тайное общество,
которое будет защищать монархию и уничтожать противников режима.
Витте не единственный, кто хочет бороться с нигилистами их методами:
так возникает «Святая дружина», секретная организация самых верных
слуг царя, поставившая своей целью уничтожать противников режима.
Александр III знает о существовании организации и выделяет на нее
немалые деньги из бюджета. «Святая дружина» существует всего два года и
никаких результатов не приносит, кроме того, что ее активисты попадаются
на глаза царю. Самую блистательную карьеру из всех дружинников делает
железнодорожник Витте.
В 1889 году он переходит в минфин, а в 1892 году становится
министром путей сообщения. Именно Витте начинает строить Транссиб —
и в ту пору он имеет репутацию упорного почвенника и славянофила. Люди
из консервативного окружения Александра III, которые лоббируют
назначение Витте, надеются, что он тоже будет приверженцем
консервативной политики. Однако, очутившись в кресле министра
финансов, Витте начинает брать на Западе даже больше, чем его
предшественники, и вкладывать эти деньги в промышленную
модернизацию. Он открывает страну для иностранного капитала.
Российская экономика начинает активно развиваться, денег много, и
Витте придумывает создать нечто вроде стабфонда — отложить часть
доходов на черный день, например на случай войны.
«Вопрос о том, что я держал значительную свободную наличность,
служил предметом постоянной критики, — вспоминает Витте. — Многие, в
особенности газеты, находили, что это неправильная система и что лучше
эту свободную наличность употреблять на производительные цели;
говорили, что нигде такой системы накопления наличности не существует,
причем ссылались, обыкновенно, на страны с вполне благоустроенными
финансами — на Францию, Англию и даже Германию. Я эти мнения
никогда не разделял и нахожу, конечно, и теперь, что Российская Империя
имеет такие особенности, что держать свободную наличность в несколько
сот миллионов рублей[8] не только всегда полезно, но часто и необходимо».
Еще одна реформа, придуманная министром финансов, — введение
госмонополии на торговлю водкой. И у этой реформы тоже очень мало
сторонников. Водочное лобби пытается сопротивляться, предупреждая,
например, брата царя, великого князя Владимира, что в столице могут
произойти волнения. Но Витте убеждает великого князя и царя, что
волнений не будет. «В России необходимо проводить реформы быстро и
спешно, иначе они большей частью не удаются и затормаживаются», —
вспоминает Витте и, действительно, оказывается прав — никаких волнений
в столице нет. Но в Москве введение госмонополии удается отсрочить. По
словам издателя Суворина, брат императора, великий князь Сергей, берет у
столичных торговцев взятку в два миллиона рублей[9], чтобы оттянуть
введение питейной монополии. И Витте, и император знают об этом,
уверен Суворин.
Начинавший политическую карьеру в «Святой дружине» Сергей Витте
со временем становится более либеральным. Но не во всем. Например,
хорошо осведомленный в правительственных делах Суворин утверждает,
что именно Витте был одним из вдохновителей репрессий против
студентов 1899–1901 годов: будто бы даже старик Победоносцев возражал
против таких жестких мер: «Нет, Сергей Юльевич, так нельзя».
В своих воспоминаниях Витте выставляет себя главным либералом
страны. Впрочем, он и правда им станет, но позже — в 1905 году ему
придется написать первую российскую конституцию. Но пока он просто
опытный бюрократ, который колеблется вместе с пожеланиями императора.
Золотая молодежь
Благодаря экономическому подъему, во второй половине XIX века
разрастается купеческое сословие, которое в России играет роль
буржуазии. Новый русский средний класс — это недавние крестьяне,
которые занялись торговлей и разбогатели. Впрочем, по переписи
населения 1897 года, купцы — это всего 0,5 % населения, даже дворян в
России больше — 1,5 %. Как правило, самые мощные купеческие династии
— московские, и принадлежат они к старообрядческим кланам.
Купеческие династии появились в России лишь в начале XIX века.
Основателем династии Морозовых был Савва Морозов, крепостной
крестьянин, который разбогател и смог себя выкупить. Он заработал
огромное состояние на производстве тканей — этому обстоятельству
способствовали союз России с наполеоновской Францией и участие в
континентальной блокаде Англии. Из-за блокады в России исчезло дешевое
английское сукно, и импортозамещение быстро обогатило отечественных
производителей. (Савва Морозов-старший купил английские ткацкие
станки и начал хлопчатобумажное производство, которое позже
превратилось в текстильную империю.)
В купеческой среде царит гораздо более суровая атмосфера, чем в
любой самой патриархальной дворянской семье. Староверы консервативны
и в быту, и в экономической политике: они за протекционизм и поддержку
отечественного производителя, против проникновения западного капитала.
Иностранные банкиры — их прямые конкуренты. Воспоминания о том, как
старые купцы отстаивали традиционные ценности, наводят ужас.
Жена Саввы Морозова-старшего, родившая сына Тимофея в 45 лет,
молилась, чтобы он скорее умер и избавил ее от такого позора (перестала
просить Бога об этом, только когда сыну исполнилось 20). Внук основателя
династии, сын Тимофея, которого тоже звали Савва Морозов, навсегда
поссорился с родителями, когда решил жениться на разведенной женщине.
Отец его возлюбленной Зинаиды, тоже богатый старообрядец Зимин,
работавший на одной из фабрик, принадлежащих династии Морозовых,
узнав, что она разводится с первым мужем, чтобы выйти за Савву
Морозова, сказал единственной дочери: «Лучше б ты умерла, чем такой
срам». Тот факт, что дочь перестала поститься, казался ему едва ли не
признаком помешательства: «Вы, сударыня, скоро пойдете вверх
ногами», — вспоминает Зинаида слова отца. Родители нового мужа, Саввы
Морозова, впрочем, отнеслись к невестке-разведенке довольно толерантно
по тем временам. Свекор лишь укорял ее за то, что она ходит с непокрытой
головой («А вам, душечка, очень идет платочек»), а свекровь была «крайне
нелюбезна» только первые 20 лет совместной жизни.
Словом, в XIX веке нравы и моральные принципы купцов оставались
гораздо ближе к крестьянским, чем к дворянским. «У купечества почти у
всех не было близости с детьми, — вспоминает Зинаида Морозова. — Я
думаю, оттого, что в крестьянстве этой близости не было, а требовали
только уважения к родителям… страха перед Богом и перед родителями».
Ситуация меняется на рубеже веков: появляется новое поколение
купцов. На смену пионерам российского бизнеса, которые стали
миллиардерами во время реформ Александра II, приходит новое поколение,
«золотая молодежь», совершенно не похожая на детей полуграмотных
«торгующих крестьян». Они хорошо образованны, бывают на Западе и
совсем иначе видят свое положение в мире.
Наследник империи текстильных магнатов Морозовых, Савва
Морозов, учится в Кембридже. Третий сын торговца водкой и «короля
госзаказов», строителя железных дорог Ивана Мамонтова, тоже Савва, так
увлекается театром, что едет в Милан учиться пению и даже выступает на
сцене Ла Скала. Дети суровых старообрядцев открывают и для себя, и для
всей Европы импрессионистов, делают это направление дорогим и
модным. Первыми в мире коллекционировать современную французскую
живопись начинают Сергей Щукин, сын фабриканта Ивана Щукина, и
двоюродные братья Саввы Морозова Иван и Михаил. Тем временем
наследник «бумажной империи» Третьяковых Павел Третьяков и
производитель шелка Козьма Солдатенков (по прозвищу Козьма Медичи)
собирают огромные коллекции русской живописи.
Дальше всех в своем увлечении искусством заходит сын купца Сергея
Алексеева, близкого родственника Мамонтовых и Третьяковых,
Константин. Он решает совсем не заниматься семейным бизнесом (может
себе позволить — у него девять братьев), а посвятить свою жизнь театру.
Алексеев становится актером и режиссером — и берет себе псевдоним
Станиславский.
Зинаида Морозова вспоминает, что к началу ХХ века именно
купечество становится высшим светом в Москве: «Дворянство уже начало
понемногу сходить со сцены. Купечество начало интересоваться
искусством. Филармония почти вся состояла из членов купечества. Дамы
купеческие были красивы, хорошо одевались, ездили за границу, детей
учили языкам, давали балы».
Такая радикальная перемена в образе жизни, отмечает Зинаида
Морозова, оказывает сильное воздействие на психику золотой молодежи,
внуков основателей купеческих династий. «Культура была не постепенной,
а слишком быстрой. Деды не умели читать и писать, вышли из
крепостничества, были "самородки", создали большие фабрики, детям
взяли гувернеров, отдали детей учиться, и мозг не мог с этой нагрузкой
справиться».
Психологический диссонанс между внешней свободой и семейным
патриархальным укладом, который переживают представители «третьего
поколения», наверное, можно сравнить с состоянием современной
молодежи, скажем, в Саудовской Аравии, где молодым людям надо как-то
сочетать вынужденное уважение к традициям собственной страны и
очарованность западной поп-культурой. «В некоторых семьях оставалась
еще дикость, но притом было еще и быстрое вырождение, которое
выражалось в большой нервности, — констатирует Зинаида Морозова, —
старики верили в Бога, у них был нравственный устав (конечно, не у всех),
а молодые все отвергли, а нового себе ничего не нашли».
Конфликт поколений в купечестве ярко выражается, например, в
отношениях между Саввой Морозовым и его родителями. Отец, Тимофей
Морозов, сын основателя семейной корпорации, Саввы-старшего, —
крайне жесткий управленец, его рабочие трудятся в нечеловеческих
условиях, их постоянно штрафуют и унижают. Все заканчивается бунтом
рабочих и затем судебным процессом, который Тимофей Морозов
проигрывает. Это подрывает его здоровье, и он уступает управление
производством сыну. Савва, в противоположность отцу, проявляет
максимальную лояльность к трудовому коллективу: сокращает рабочий
день до девяти часов, строит дома для сотрудников, организует
корпоративные культурные мероприятия, на которые приглашает
популярных певцов, даже Шаляпина. Родители новшества сына осуждают,
хотя его инвестиции и окупают себя — прибыль растет. Тем не менее за
пару лет до смерти Тимофей Морозов вообще хочет продать фабрику, но
жена не дает этого сделать, — и тогда он переписывает компанию на нее.
Сын выполняет обязанности управляющего на семейных фабриках.
No comments:
Post a Comment
Note: Only a member of this blog may post a comment.